А я любя был глуп и нем.
Александр Пушкин

Душевные страдания как гамма:
У каждого из них своя струна.
Обида подымается до гама,
До граянья, не знающего сна;

Глубинным стоном отзовется драма,
Где родина, отечество, страна;
А как зудит раскаянье упрямо!
А ревность? M-м… Как эта боль слышна.

Но есть одно беззвучное страданье,
Которое ужасней всех других:
Клинически оно — рефлекс глотанья,
Когда слова уже горят в гортани,
Дымятся, рвутся в брызгах огневых,
Но ты не смеешь и… глотаешь их.

Правду не надо любить: надо жить ею.

Воспитанный разнообразным чтивом,
Ученье схватывая на лету,
Ты можешь стать корректным и учтивым,
Изысканным, как фигурист на льду.

Но чтобы стать, товарищи, правдивым,
Чтобы душе усвоить прямоту,
Нельзя учиться видеть правоту —
Необходимо сердцу быть огнивом.

Мы все правдивы. Но в иные дни
Считаем правду не совсем удобной,
Бестактной, старомодной, допотопной —

И гаснут в сердце искры и огни…
Правдивость гениальности сродни,
А прямота пророчеству подобна.

Бессмертья нет. А слава только дым,
И надыми хоть на сто поколений,
Но где-нибудь ты сменишься другим
И все равно исчезнешь, бедный гений.

Истории ты был необходим
Всего, быть может, несколько мгновений…
Но не отчаивайся, бедный гений,
Печальный однодум и нелюдим.

По-прежнему ты к вечности стремись!
Пускай тебя не покидает мысль
О том, что отзвук из грядущих далей
Тебе нужней и славы и медалей.

Бессмертья нет. Но жизнь полным-полна,
Когда бессмертью отдана она.

Толпа раскололась на множество группок.
И, заглушая трамвайный вой,
Три битюга в раскормленных крупах —
Колоколами по мостовой!

«Форды», «паккарды», «испано-сюизы»,
«Оппель-олимпии», «шевроле» —
Фары таращат в бензинщине сизой:
Что, мол, такое бежит по земле?

А мы глядим, точно тронуты лаской,
Точно доверясь мгновенным снам:
Это промчалась русская сказка,
Древнее детство вернувшая нам.

Сирень в стакане томится у шторки,
Туманная да крестастая,
Сирень распушила свои пятерки,
Вывела все свои «счастья».

Вот-вот заквохчет, того и гляди,
Словно лесная нежить!
Не оттого ль в моей груди
Лиловая нежность?

Брожу, глазами по свету шаря,
Шепча про себя невесть что…
Должна же быть где-то
на земном шаре
Будущая моя невеста?

Предчувствия душат в смутном восторге.
Книгу беру. Это «Гамлет».
Сирень обрываю. Жую пятерки.
Не помогает.

NN позвонить? Подойдет она, рыженькая:
«Как! Это вы? Анекдот».
Звонить NN? А на кой мне интрижка?
Меня же невеста ждет!

Моя. Невеста. Кто она, милая,
Самое милое существо?
Я рыщу за нею миля за милею,
Не зная о ней ничего…

Ни-че-го про нее не знаю,
Знаю, что нет ничего родней,
Что прыгает в глаз мой солнечный «заяц»
При одной мысли о ней!

Черны ли косы ее до радуги,
Или под стать урожаю,
Пышные ль кудри, гладкие прядки —
Обожаю!

Проснусь на заре с истомою в теле,
Говорю ей: «Доброе утро!»
Где она живет?
В Палас-отеле?
А может быть, дом у ней — юрта?

И когда мы встретимся? В марте? Июне?
А вдруг еще в люльке моя невеста!
Куда же я дену юность?
Ничего не известно.

Иногда я схватываю глобус,
Тычу в какой-нибудь пунктик
И кричу над миром на голос:
«Выходи! Помучила! Будет!»

Так и живу, неся в груди
Самое дорогое,
И вдруг во весь пейзаж впереди
Вижу возможность, мрачную, как Гойя:

Ты шаришь глазами! Образ любой
В багет про себя обрамишь!
А что,
как твоя
любовь
За кого-нибудь вышла замуж?

Ведь мыслимо же на одну минуту
Представить такой конец?
Ведь можем же мы, наконец, разминуться,
Не встретиться, наконец?

Сколько таких от Юкона до Буга,
От Ганга до Янцзыкиана,
Что, так никогда и не встретив друг друга,
Живут по краям океана!

А я? Почему моя линия жизни
Должна быть счастливее прочих?
Где-нибудь в Кашине или Жиздре
Ее за хозяйчика прочат,

И вот уже лоб флердоранжем обвит,
И губы алеют в вине,
И будет она читать о любви,
Считая, что любви нет…

Но хватит! Довольно! Беда молодым:
Что пользы в глухое стучаться?
Всему виной сиреневый дым,
Проклятое слово «Счастье».

Я в этом городе сидел в тюрьме.
Мой каземат — четыре на три. Все же
Мне сквозь решетку было слышно море,
И я был весел.
Ежедневно в полдень
Над городом салютовала пушка.
Я с самого утра, едва проснувшись,
Уже готовился к ее удару
И так был рад, как будто мне дарили
Басовые часы.
Когда начальник,
Не столько врангелевский,
сколько царский,
Пехотный подполковник Иванов,
Решил меня побаловать книжонкой,
И мне, влюбленному в туманы Блока,
Прислали… книгу телефонов — я
Нисколько не обиделся. Напротив!
С веселым видом я читал: «Собакин»,
«Собакин-Собаковский»,
«Собачевский»,
«Собашников»,
И попросту «Собака» —
И был я счастлив девятнадцать дней,

Потом я вышел и увидел пляж,
И вдалеке трехъярусную шхуну,
И тузика за ней.
Мое веселье
Ничуть не проходило. Я подумал,
Что, если эта штука бросит якорь,
Я вплавь до капитана доберусь
И поплыву тогда в Константинополь
Или куда-нибудь еще… Но шхуна
Растаяла в морской голубизне.

Но все равно я был блаженно ясен:
Ведь не оплакивать же в самом деле
Мелькнувшей радости! И то уж благо,
Что я был рад. А если оказалось,
Что нет для этого причин, тем лучше:
Выходит, радость мне досталась даром.

Вот так слонялся я походкой брига
По Графской пристани, и мимо бронзы
Нахимову, и мимо панорамы
Одиннадцатимесячного боя,
И мимо домика, где на окне
Сидел большеголовый, коренастый
Домашний ворон с синими глазами.

Да, я был счастлив! Ну, конечно, счастлив.
Безумно счастлив! Девятнадцать лет —
И ни копейки. У меня тогда
Была одна улыбка. Все богатство.

Вам нравятся ли девушки с загаром
Темнее их оранжевых волос?
С глазами, где одни морские дали?
С плечами шире бедер, а? К тому же
Чуть-чуть по-детски вздернутая губка?
Одна такая шла ко мне навстречу…
То есть не то чтобы ко мне. Но шла.

Как бьется сердце… Вот она проходит.
Нет, этого нельзя и допустить,
Чтобы она исчезла…
— Виноват!—
Она остановилась:
— Да?—
Глядит.
Скорей бы что-нибудь придумать.
Ждет.
Ах, черт возьми! Но что же ей сказать?
— Я… Видите ли… Я… Вы извините…

И вдруг она взглянула на меня
С каким-то очень теплым выраженьем
И, сунув руку в розовый кармашек
На белом поле (это было модно),
Протягивает мне «керенку». Вот как?!
Она меня за нищего… Хорош!
Я побежал за ней:
— Остановитесь!
Ей-богу, я не это… Как вы смели?
Возьмите, умоляю вас — возьмите!
Вы просто мне понравились, и я…

И вдруг я зарыдал. Я сразу понял,
Что все мое тюремное веселье
Пыталось удержать мой ужас. Ах!
Зачем я это делал? Много легче
Отдаться чувству. Пушечный салют…
И эта книга… книга телефонов.

А девушка берет меня за локоть
И, наступая на зевак, уводит
Куда-то в подворотню. Две руки
Легли на мои плечи.
— Что вы, милый!
Я не хотела вас обидеть, милый.
Ну, перестаньте, милый, перестаньте…

Она шептала и дышала часто,
Должно быть, опьяняясь полумраком,
И самым шепотом, и самым словом,
Таким обворожительным, прелестным,
Чарующим, которое, быть может,
Ей говорить еще не приходилось,
Сладчайшим соловьиным словом «милый».

Я в этом городе сидел в тюрьме.
Мне было девятнадцать!
А сегодня
Меж черных трупов я шагаю снова
Дорогой Балаклава — Севастополь,
Где наша кавдивизия прошла.

На этом пустыре была тюрьма,
Так. От нее направо.
Я иду
К нагорной уличке, как будто кто-то
Приказывает мне идти. Зачем?
Развалины… Воронки… Пепелища…

И вдруг среди пожарища седого —
Какие-то железные ворота,
Ведущие в пустоты синевы.
Я сразу их узнал… Да, да! Они!

И тут я почему-то оглянулся,
Как это иногда бывает с нами,
Когда мы ощущаем чей-то взгляд:
Через дорогу, в комнатке, проросшей
Сиренью, лопухами и пыреем,
В оконной раме, выброшенной взрывом,
Все тот же домовитый, головастый
Столетний ворон с синими глазами.

Ах, что такое лирика!
Для мира
Непобедимый город Севастополь —
История. Музейное хозяйство.
Энциклопедия имен и дат.
Но для меня… Для сердца моего…
Для всей моей души… Нет, я не мог бы
Спокойно жить, когда бы этот город
Остался у врага.
Нигде на свете
Я не увижу улички вот этой,
С ее уклоном от небес к воде,
От голубого к синему — кривой,
Подвыпившей какой-то, колченогой,
Где я рыдал когда-то, упиваясь
Неудержимым шепотом любви…
Вот этой улички!
И тут я понял,
Что лирика и родина — одно.
Что родина ведь это тоже книга,
Которую мы пишем для себя
Заветным перышком воспоминаний,
Вычеркивая прозу и длинноты
И оставляя солнце и любовь.
Ты помнишь, ворон, девушку мою?
Как я сейчас хотел бы разрыдаться!
Но это больше невозможно. Стар.

Взлетел расщепленный вагон!
Пожары… Беженцы босые…
И снова по уши в огонь
Вплываем мы с тобой, Россия.
Опять судьба из боя в бой
Дымком затянется, как тайна,—
Но в час большого испытанья
Мне крикнуть хочется: «Я твой!»

Я твой. Я вижу сны твои,
Я жизнью за тебя в ответе!
Твоя волна в моей крови,
В моей груди не твой ли ветер?
Гордясь тобой или скорбя,
Полуседой, но с чувством ранним
Люблю тебя, люблю тебя
Всем пламенем и всем дыханьем.

Люблю, Россия, твой пейзаж:
Твои курганы печенежьи,
Станухи белых побережий,
Оранжевый на синем пляж,
Кровавый мех лесной зари,
Олений бой, тюленьи игры
И в кедраче над Уссури
Шаманскую личину тигра.

Люблю, Россия, птиц твоих:
Военный строй в гусином стане,
Под небом сокола стоянье
В размахе крыльев боевых,
И писк луня среди жнивья
В очарованье лунной ночи,
И на невероятной ноте
Самоубийство соловья*.

Ну, а красавицы твои?
А женщины твои, Россия?
Какая песня в них взрастила
Самозабвение любви?
О, их любовь не полубыт:
Всегда событье! Вечно мета!
Россия… За одно за это
Тебя нельзя не полюбить.

Люблю стихию наших масс:
Крестьянство с философской хваткой.
Станину нашего порядка —
Передовой рабочий класс,
И выношенную в бою
Интеллигенцию мою —
Все общество, где мир впервые
Решил вопросы вековые.

Люблю великий наш простор,
Что отражен не только в поле,
Но в революционной воле
Себя по-русски распростер:
От декабриста в эполетах
До коммуниста Октября
Россия значилась в поэтах,
Планету заново творя.

И стал вождем огромный край
От Колымы и до Непрядвы.
Так пусть галдит над нами грай,
Черня привычною неправдой,
Но мы мостим прямую гать
Через всемирную трясину,
И ныне восприять Россию —
Не человечество ль принять?

Какие ж трусы и врали
О нашей гибели судачат?
Убить Россию — это значит
Отнять надежду у Земли.
В удушье денежного века,
Где низость смотрит свысока,
Мы окрыляем человека,
Открыв грядущие века.
_______________________
* — У соловья во время пения иногда разрывается сердце. (Прим. автора.)

Пускай не все решены задачи
И далеко не закончен бой —
Бывает такое чувство удачи,
Звериности сил, упоенья собой,
Такая стихия сродни загулу,
В каждой кровинке такой магнит,
Что прикажи вот этому стулу:
«Взлететь!» — и он удивленно взлетит.

Вот она, моя тихая пристань,
Берег письменного стола…

Шел я в жизни, бывало, на приступ,
Прогорал на этом дотла.
Сколько падал я, подымался,
Сколько ребер отбито в боях!

До звериного воя влюблялся,
Ненавидел до боли в зубах.
В обличении лживых «истин»
Сколько глупостей делал подчас —
И без сердца на тихую пристань
Возвращался, тоске подчинись.

Тихо-тихо идут часы,
За секундой секунду чеканя.
Четвертушки бумаги чисты.
Перья
дремлют
в стакане.
Как спокойно. Как хорошо.
Взял перо я для тихого слова…
Но как будто
я поднял
ружье:
Снова пламя! Видения снова!

И опять штормовые дела —
В тихой комнате буря да клики..

Берег письменного стола.
Океан за ним — тихий. Великий.

Поэзия! Не шутки ради
Над рифмой бьешься взаперти,
Как это делают в шараде,
Чтоб только время провести.

Поэзия! Не ради славы,
Чью верность трудно уберечь,
Ты утверждаешь величаво
Свою взволнованную речь.

Зачем же нужно так и эдак
В строке переставлять слова?
Ведь не затем, чтоб напоследок
Чуть-чуть кружилась голова?

Нет! Горизонты не такие
В глубинах слова я постиг:
Свободы грозная стихия
Из муки выплеснула стих!

Вот почему он жил в народе.
И он вовеки не умрет
До той поры, пока в природе
Людской не прекратится род.

Бывают строфы из жемчужин,
Но их недолго мы храним:
Тогда лишь стих народу нужен,
Когда и дышит вместе с ним!

Он шел с толпой на баррикады.
Его ссылали, как борца.
Он звал рабочие бригады
На штурмы Зимнего дворца.

И вновь над ним шумят знамена —
И, вырастая под огнем,
Он окликает поименно
Бойцов, тоскующих о нем.

Поэзия! Ты — служба крови!’
Так перелей в себя других
Во имя жизни и здоровья
Твоих сограждан дорогих.

Пускай им грезится победа
В пылу труда, в дыму войны
И ходит
в жилах
мощь
поэта,
Неся дыхание волны.

Имя ее вкраплено в набор — «социализм»,
Фамилия рифмуется со словом «революция».
Этой шарадой
начинается Лиза
Лютце.
Теперь разведем цветной порошок
И возьмемся за кисти, урча и блаженствуя.
Сначала
всё
идет
хорошо —
Она необычайно женственна:
Просторные плечи и тесные бедра
При некой такой звериности взора
Привили ей стиль вызывающе-бодрый,
Стиль юноши-боксера.

Надменно идет она в сплетне зудящей,
Но яд
не пристанет
к шотландской
колетке:
Взглянешь на черно-белые клетки —
«Шах королеве!» — одна лишь задача.

Пятном Ренуара сквозит ее шея,
Зубы — реклама эмалям Лиможа…
Уж как хороша! А всё хорошеет,
Хорошеет — ну просто уняться не может.

Такие — явленье антисоциальное.
Осветив глазом в бликах стальных,
Они, запираясь на ночь в спальне,
Делают нищими всех остальных;
Их красота —
разоружает…
Бумажным змеем уходит, увы,
Над белокурым ее урожаем
Кодекс
законов
о любви.

Человек-стервец обожает счастье.
Он тянется к нему, как резиновая нить,
Пока не порвется. Но каждой частью
Снова станет тянуться и ныть.

Будет ли то попик вегетарьянской секты,
Вождь травоядных по городу Орлу,
Будет ли замзав какой-нибудь подсекции
Утилизации яичных скорлуп,
Будет ли поэт субботних приложений,
«Коммунхозную правду» сосущий за двух
(Я выбрал людей,
по существу
Не имеющих к поэзии прямого приложенья,
Больше того: иметь не обязанных,
Наконец обязанных не иметь!),—
И вдруг
эскизной
прически
медь,
Начищенная, как в праздник!

И вы, замзав, уже мягче правите,
И мораль травоеда не так уж строга,
И даже в самой «Коммунхозной правде»
Вспыхивает вдруг золотая строка.
Любая деваха при ней — урод,
Таких нельзя держать без учета.
Увидишь такую — и сводит рот.
И хочется просто стонать безотчетно.

Такая. Должна. Сидеть. В зоопарке.
(Пусть даже кричат, что тут —
выдвиженщина!)
И шесть или восемь часов перепархивать
В клетке с хищной надписью: «Женщина»,
Чтоб каждый из нас на восходе дня,
Преподнеся ей бессонные ночи,
Мог бы спросить: «Любишь меня?»
И каждому отвечалось бы: «Очень».

И вы, излюбленный ею вы,
Уходите в недра контор и фабрик,
Но целые сутки будет в крови
Любовь топорщить звездные жабры.

Шучу, конечно. Да дело не в том.
Кто хоть раз услыхал свое имя,
Вызвоненное этим ртом,
Этими зубами в уличном интиме…

Русые брови лихого залета
Такой широты, что взглянешь — и дрожь!
Тело, покрытое позолотой,
Напоминает золотой дождь,
Тело, окрашенное легкой и маркой
Пылью бабочек, жарких как сон,
Тело точно почтовая марка
С каких-то огромней Канопуса солнц.

Вот тут и броди, и кури, и сетуй,
Давай себе слово, зарок, обет,
Автоматически жуй газету
И машинально читай обед.
И вдруг увидишь ее двою…
Да что сестру? Ее дедушку! Мопса!
И пластырем ляжет на рану твою
Почтовая марка с Канопуса.

И всё ж не помогут ни стрижка кузины,
К сходству которой ты тверд, как бетон,
Ни русые брови какой-нибудь Зины,
Ни зубы этой, ни губы той —
Что в них женского? Самая малость.
Но Лиза сквозь них проступала, смеясь,
Тут женское к женственному подымалось,
Как уголь кристаллизовался в алмаз.
Но что, если этот алмаз не твой?
Если курок против сердца взведен?
Если культурье твое естество
Воет под окнами белым медведем?

Этот вопрос я поднял не зря.
Наука без действенной цели — болото.
Ведь ежели
от груза
мочевого пузыря
Зависит сновидение полета,
То требую хотя бы к будущей весне
Прямого ответа без всякой водицы:
С какими еще пузырями водиться,
Чтоб Лизу мою увидать во сне?

Шучу. Шучу. Да дело не в том.
Кто хоть однажды слыхал свое имя,
Так… мимоходом… ходом мимо
Вызвоненное этим ртом…

Она была вылита из стекла.
Об нее разбивались жемчужины смеха.
Слеза твоя бы по ней стекла,
Как по графину: соленою змейкой,
Горечь и кровь скатились по ней бы,
Не замутив водяные тона.
Если есть ангелы — это она:
Она была безразлична, как небо.

Сегодня рыдай, тоскою терзаемый,
Завтра повизгивай от умор —
Она,
как будто
из трюмо,
Оправит тебя драгоценными глазами.
Она… Но передашь ее меркой ли
Милых слов: «подруга», «жена»?
Она
была
похожа
на
Собственное отражение в зеркале.

Кто не страдал, не умеет любить.
Лиза же, как на статистике Дания,—
Рай молока и шоколада, а не быт:
Полное отсутствие страдания.

В «социализм» ее вкраплено имя,
Фамилия рифмуется со словом «революция».
О, если бы душой была связана с ними
Лиза Лютце!

Николаю Асееву

Над рекой-красавицей птица не воркует —
Голос пулемета заменил дрозда.
Там моя заботушка, сокол мой воюет,
На папахе алая звезда.

Я ли того сокола сердцем не кормила?
Я ли не писала кровью до зари?
У него, у милого, от его да милой
Письмами набиты газыри.

Письма — не спасение. Но бывает слово —
Душу озаряет веселей огня.
Если там хоть весточки ожидают снова,
Это значит — помнят и меня.

Это значит — летом ли, зимней ли порошей
Постучит в оконце звонкое ружье.
Золотой-серебряный, друг ты мой хороший,
Горюшко военное мое.

Над моей бессонницей пролетают ночи,
Как закрою веки — вижу своего.
У него, у милого, каренькие очи…
Не любите, девушки, его.

Еще не расцвел над степью восток,
Но не дождаться утра —
И рупор сказал, скрывая восторг:
«Внимание, трактора!»

Громак переходит лужу вброд,
Оттер от грязи каблук,
Сел. Сейчас он двинет вперед
«С-80» и плуг.

У этого плуга пять корпусов,
По сталям сизый ручей.
Сейчас в ответ на новый зов
Пять упадут секачей.

Уже мотор на мягких громах,
Сигнала ждут топоры…
Так отчего же, товарищ Громак,
Задумался ты до поры?

Степь нахохлила каждую пядь,
Но плуг-то за пятерых!
Ее, бескрайнюю, распахать —
Как новый открыть материк;

Она покроет любой недород,
Зерно пудовое даст.
Громак! Тебе поручает народ
Первый
поднять
пласт.

Какая награда за прежний труд!
Но глубже, чем торжество,
Чует Громак: история тут…
И я понимаю его.

«Пошел!»
Отливая, как серебро,
Трактор грянул серьгой.
Первый пласт поднялся на ребро,
За ним повалился другой.

И залоснился в жире своем,
Свиному салу сродни,
Фиолетовый чернозем,
Перегнои одни.

Первая… Первая борозда!
Но что
одной
за цена?
Этой ли тоненькой обуздать
Такое, как целина?

Желтеет степь, и рыжеет дол —
Они
во весь
кругозор!
А трактор ниточку повел,
Стремясь доползти до зорь.

Вокруг огромный горизонт,
Нахмуренный, злой…
А трактор медленно грызет
По нитке шар земной.

Но ниточка уж так строга
И в дымке так тепла,
Как гениальная строка,
Что эпос начала.

Белая-белая хата,
Синий, как море, день.
Из каски клюют цыплята
Какую-то дребедень.

Вполне знакомая каска:
Свастика и рога…
Хозяин кричит: «Параска,
Старая ты карга!»

Параске четыре года.
Она к цыплятам спешит.
Хозяин
сел
на колоду,
На каску хозяин глядит.

«Видали? Досталась курам!»
Он был еще молод, но сед.
«Закурим, что ли?»—
«Закурим».
Спички. Янтарь. Кисет.

И вот задумались двое
В голубоватом дыму.
Он воевал под Москвою.
Я воевал в Крыму.

1

В рыжем лесу звериный рев:
Изюбрь окликает коров,
Другой с коронованной головой
Отзывается воем на вой —
И вот сквозь кусты и через ручьи
На поединок летят рогачи.

2

Важенка робко стоит бочком
За венценосным быком.
Его плечи и грудь покрывает грязь.
Измазав чалый окрас,
И он, оскорбляя соперника басом,
Дует в ноздри и водит глазом.

3

И тот выходит, огромный, как лось,
Шею вдвое напруживая.
До третьих сучьев поразрослось
Каменное оружие.
Он грезит о ней,
о единственной,
той!
Глаза залиты кровавой мечтой.

4

В такие дни, не чуя ног,
Иди в росе по колени.
В такие дни бери манок,
Таящий голос оленя,
И лад
его
добросовестно зубря,
Воинственной песнью мани изюбря.

5

Так и было. Костром начадив,
Засели в кустарнике на ночь
Охотник из гольдов, я и начдив,
Некто Игорь Иваныч.
Мы слушали тьму. Но брезжит рассвет,
А почему-то изюбрей нет.

6

Охотник дунул… Тишина.
Дунул еще. Тишина.
Без отзыва по лесам неслась
Искусственная страсть.
Что ж он, оглох, этот каверзный лес-то?
Думали — уж не менять ли место.

7

И вдруг вдалеке отозвался рев.
(В уши ударила кровь…)
Мы снова — он ближе. Он там. Он тут —
Прямо на наш редут.
Нет сомненья: на дудошный зык
Шел великолепный бык.

8

Небо уже голубело вовсю.
Было светло в лесу.
Трубя до тропам звериных аллей,
Сейчас
на нас
налетит
олень…
Сидим — не дышим. На изготовке
Три винтовки.

9

И вдруг меж корней
в травяном горизонте
Вспыхнула призраком вихря
Золотая. Закатная. Усатая, как солнце,
Жаркая морда тигра!
Полный балдеж во блаженном успенье —
Даже… выстрелить не успели.

10—11

Олени для нас потускнели вмиг.
Мы шли по следам напрямик.
Пройдя километр, осели в кустах.
Час оставались так.

Когда ж тишком уползали в ров,
Снова слышим изюбревый рев —
И мы увидали нашего тигра!
В оранжевый за лето выгоря,
Расписанный чернью, по золоту сед,
Драконом, покинувшим храм,
Хребтом повторяя горный хребет,
Спускался он по горам.

12

Порой остановится, взглянет грустно,
Раздраженно дернет хвостом,
И снова его невесомая грузность
Движется сопками в небе пустом.
Рябясь от ветра, ленивый, как знамя,
Он медленно шел на сближение с нами.

13

Это ему от жителей мирных
Красные тряпочки меж ветвей,
Это его в буддийских кумирнях
Славят, как бога: Шан —
Жен —
Мет —
Вэй!*
Это он, по преданью, огнем дымящий,
Был полководцем китайских династий.

14

Громкие галки над ним летали,
Как черные ноты рычанья его.
Он был пожилым, но не стар летами —
Ужель ему падать уже на стерво?
Увы, все живое швыряет взапуск
Пороховой тигриный запах.

15

Он шел по склону военным шагом,
Все плечо выдвигая вперед;
Он шел, высматривая по оврагам,
Где какой олений народ —
И в голубые струны усов
Ловко цедил… изюбревый зов.

16

Милый! Умница! Он был охотник:
Он применял, как и мы, «манок».
Рогатые дурни в десятках и сотнях
Летели скрестить клинок о клинок,
А он, подвывая с картавостью слабой,
Целился пятизарядной лапой.

17

Как ему, бедному, было тяжко!
Как он, должно быть, страдал, рыча:
Иметь. Во рту. Призыв. Рогача —
И не иметь в клыках его ляжки.
Пожалуй, издавши изюбревый зык,
Он первое время хватал свой язык.

18

Так, вероятно, китайский монах,
Косу свою лаская, как девичью,
Стонет…
Но гольд вынимает «манок».
Теперь он суровей, чем давеча.
Гольд выдувает возглас оленя,
Тигр глянул — и нет умиленья.

19

С минуту насквозь прожигали меня
Два золотых огня…
Но вскинул винтовку товарищ Игорь,
Вот уже мушка села под глаз,
Ахнуло эхо!— секунда — и тигр
Нехотя повалился в грязь.

20

Но миг — и он снова пред нами, как миф,
Раскатом нас огромив,
И вслед за октавой, глубокой, как Гендель,
Харкнув на нас горячо,
Он ушел в туман. Величавой легендой.
С красной лентой. Через плечо.
____________________
* — Шан-Жен-Мет-Вэй — Истинный Дух Гор и Лесов,— так китайцы называют тигра. (Прим. автора.)

Прослушать стихотворение
Посещая этот сайт, вы соглашаетесь с тем, что мы используем файлы cookie.