Движенья акробатов отработаны,
Блестит в лучах прожекторов трико.
Простившись с повседневными заботами,
Под куполом юнцы парят легко.
На этот блеск толпа глядит восторженно.
Сиянья детских глаз не передам.
И на колени капает «морожено»,
Которое разносят по рядам.
Гимнасты голенасты, светло-розовы.
В испуганной оркестром тишине
Они плывут, как рыбы в круглом озере,
И кланяются на песчаном дне.
Но меркнет это царственное зрелище,
Когда выходит рыжий на манеж,
Ногами двигать толком не умеющий,
В широких путах клетчатых одежд.
Мысы штиблет он поправляет палкою,
Приподнимает шляпу-канотье,
Смущает первый ряд улыбкой жалкою…
И вдруг взмывает к звездной высоте.
Блестящие трико такие тусклые!
Куда там акробатам до того,
Кто под лохмотьями скрывает мускулы,
Небрежно прикрывая мастерство.
Легко расправясь с неуклюжей робою,
Он лихо выгибается в дугу…
Приду домой и сам взлететь попробую —
Я тоже неуклюжий. Я смогу!
Во второй половине двадцатого века
Вырастает заметно цена человека.
И особенно ценятся мертвые люди.
Вспоминают о каждом из них, как о чуде.
Это правда, что были они чудесами,
Только, к счастью, об этом не ведали сами.
Но живые в цене повышаются тоже,
Это знают —
Особенно кто помоложе.
Дескать, я человек —
Наивысшая ценность.
Но, прошу извинения за откровенность,
В лисах ценится хвост,
В свиньях — шкура и сало,
И в пчеле почитается мед, а не жало.
Человеку другие положены мерки,
Целый мир называет его на поверке.
И цена человека —
Неточный критерий,
Познаваемый только ценою потери.
Велика ли заслуга —
Родиться двуногим,
Жить в квартире с удобствами,
А не в берлоге?
Видеть мир, объясняться при помощи речи,
Вилкой с ножиком действовать по-человечьи?
Тех, кто ценит себя, я не очень ругаю,
Но поймите — цена человека другая!
Иносказаний от меня не ждите!
Я вижу в них лишь разновидность лжи.
Что думаешь о людях и событьях,
С предельной откровенностью скажи.
Я знаю силу выстраданной правды
И мысли обнаженной и прямой,
И мне противны хитрые тирады,
Рожденные иронией самой.
Испытанный и радостью и болью,
Искавший путь не по чужим следам,
Ни плакать, ни смеяться над собою
И сам не буду и другим не дам.И
Прослушать стихотворение
Юбилеи вокруг, годовщины,
Круглых дат центробежный полет.
Были мальчики, стали мужчины,
Зря надеялись — нас обойдет.
Закругляемся, крутимся тоже,
Начинаем отсчитывать дни.
Изумляемся тем, кто не дожил:
Сколько сделать успели они…
Я, к порядкам чужим не привыкший,
С чемоданом тяжелым в руках,
Растерявшись, стою перед рикшей,
Не могу объясниться никак.
Он пытался схватить мою ношу,
Подкатил экипажик к ногам.
Чемодан? Лучше я его брошу,
Только вам его в руки не дам.
Не считайте такое загибом —
Кипячусь в исступленье святом:
Не могу я быть белым сагибом,
У меня воспитанье не то.
А обратное быть не могло б ли?
Убеждайтесь, что я не шучу,
Дайте в узкие впрячься оглобли,
По Калькутте я вас прокачу!
Голый рикша — лишь кожа да ребра,
Исполняющий должность коня,
С удивленьем, с ухмылкой недоброй
Исподлобья глядит на меня.
Не прозренье, а только презренье
В перезрелых, как вишни, глазах,
Подозренье под маской смиренья,
Как сто лет и как двести назад.
Вновь испытанье добром и злом.
Над храмом, над лавкою частника,
Всюду знакомый паучий излом —
Свастика, свастика, свастика.
Она была нами как символ и враг
В атаках растоптана намертво,
Но свастика здесь — плодородия знак,
Простая основа орнамента.
…Сейчас на Красной площади парад,
Знаменами пылает боль былая,
Радиоволны яростно трещат,
Перебираясь через Гималаи.
В клубе со свастикой на стене
Сегодня мое выступление:
Москва в сорок первом, Европа в огне,
Берлинское наступление.
Смуглые парни сидят вокруг,
Всё в белых одеждах собрание,
Всё в белых одеждах… Мне кажется вдруг,
Что я выступаю у раненых.
Сейчас ты вспоминаешь там, в Москве,
И эти двадцать лет, и те четыре,
Как жизнь твоя была на волоске,
Как «фокке-вульфы» свастику чертили.
Арийцы не просто шли на восток,
Их планы историки выдали:
Когда мы сердцами легли поперек,
Путь их был в Индию, в Индию.
В обществе дружбы кончаю речь,
Слушают миндалеглазые,
Как удалось от беды уберечь
Мирные свастики Азии.
Прохлада с океана наплыла,
Седое небо стало голубее.
Ты и не знаешь, что со мной была
На Дне Победы в городе Бомбее.
Я верил в детстве искренне и твердо,
Что мир не существует без меня.
Лишь отвернусь — и очертанье стерто,
Сомкну ресницы — вот и нету дня.
Глаза открою — мир возникнет снова
В цветах и красках.
И всесильно слово.
Но отрочество разом оглушило
Фантазию.
Я начал понимать,
Что все и без меня и есть и было,
Уйдет и без меня придет опять.
А все же не исчезло ощущенье,
Что я устроен чуточку не так,
Как все,
И не могу попасть в крушенье,
Меня минует пуля и сыпняк,
Любимая до гроба не разлюбит,
И мама вечно жить на свете будет…
Со мной считаться не желает время
И обходить не хочет стороной.
То, что могло произойти со всеми,
Безжалостно случается со мной:
Вагоны под откос.
Осколок в темя.
И ни одной поблажки… Ни одной!
Изучать систему йогов не хочу,
К огорчению факиров и ученых.
В детстве было: руку на свечу —
Прослывешь героем у девчонок.
Многоликий, многоногий бог
Смотрит, кто это к нему приехал в гости;
Смог бы иностранец иль не смог
Для проверки воли лечь на гвозди?
Я сумел бы, да не стану напоказ
Протыкать себя отточенным стилетом.
Признаюсь, что пробовал не раз,
Правда, оставался цел при этом.
У себя я снисхожденья не просил —
Будет страшно, будет больно, ну и ладно!
Ревности горящий керосин
Я глотал отчаянно и жадно;
Если сердце обвивала мне змея,
И сжимала, и сжимала, и сжимала,
Слишком громко, но смеялся я.
Пусть считают — мне и горя мало.
Между ребер мне вонзали клевету,
Заставляли выгибаться, я не гнулся,
И мерзавили мою мечту,
Чтобы рухнул и уснул без пульса.
Было на ухабах всех моих дорог
Столько случаев для испытанья воли,
Что могу, как настоящий йог,
Демонстрировать пренебреженье к боли.
Как просто объявить себя святым,
Тряпицу вывесив, как флаг, на жерди
Над глинобитный домиком своим,
И размышлять о жизни и о смерти;
Уйдя от всех трудов, тревог, забот,
Накрыв худые плечи мешковиной,
Скрестить колени, восседать, как бог,
Потряхивая шевелюрой львиной.
Ты в мире гость и в каждом доме гость.
Вставай, иди топчи свою дорожку.
Голодные отсыплют рису горсть,
Бедняк отдаст последнюю лепешку.
Постой! Ответь мне на вопрос простой:
Они святые или ты святой?
Над горизонтом низко Южный Крест,
Холодное созвездье этих мест.
А ночь, как печь, и призрачно далек
Созвездия бесстрастный холодок.
Из края вьюг я прилетел сюда,
Где грела нас Полярная звезда.
На белом камне Тадж-Махала,
Дворца, хранящего века,
Следы невежды и нахала —
Кривые росчерки штыка.
Солдат Британии великой
Решетки древние рубил:
Он принял сумрак сердолика
За ослепительный рубин.
И, выковыривая камни
Из инкрустаций на стене,
Он ослеплял цветы штыками,
Не думая о судном дне.
Ах, мальчик Томми, добрый Томми,
Над Темзой в свете мокрых лун
Он в чопорном отцовском доме
Был паинька или шалун.
Из Агры он писал, что жарко,
Что не оправдан мамин страх,
Что могут дома ждать подарка
И повышения в чинах.
…Я в Индию приехал позже,
Мне Томми встретить не пришлось.
Но вспомнить не могу без дрожи
Века, пронзенные насквозь.
Я видел на других широтах,
Пусть сыновей других отцов,
В карательных баварских ротах
Таких, как Томми, молодцов.
Он их предшественник законный,
Хотя и вырастал вдали
Завоеватель тех колоний,
Что нынче вольность обрели.
Все плиты мрамора, как в оспе,
Штыком осквернены века.
Знакомая, однако, роспись,
И так похожи почерка!
Температура крови — тридцать семь
По Цельсию у ночи колдовской,
А днем пылающих деревьев сень
Не оградит от влажности морской.
Все вверх ползет безжалостная ртуть:
Вот сорок, сорок два и сорок пять…
Соленый этот кипяток вдохнуть —
Как будто самого себя распять.
Шары жары катит в меня Бомбей,
И пот стекает струйками со щек.
Сейчас взмолюсь я: только не убей,
Мне дочку надо вырастить еще.
Но не услышит зной моей мольбы,
Не установит для меня лимит.
Печатью солнца выжигая лбы,
Он поровну, всех поровну клеймит.
А эти боги с лицами людей,
И эти люди с лицами богов
Живут, благословляя свой удел,
На жарких землях пятьдесят веков.
И три недели жалкие мои,
Мой испытательный короткий срок,
Твердят: о снисхожденье не моли,
Узнай, пойми и полюби Восток.
Бангалор, Бангалор,
навсегда он запомнился мне
Отпечатками детских ладошек
на белой стене.
На беленой стене,
очень четко видны при луне,
Отпечатки ладошек горят —
пятерня к пятерне.
Замарашки мальчишки,
чумазые озорники,
Для чего оставлять на стене
отпечаток руки?
Это черная глина
со дна обмелевшей реки —
Отпечатки ладошек,
как будто цветов лепестки.
И никто не смывает
веселых следов озорства.
Это к счастью намазано —
так утверждает молва,
Вековая молва
большей частью бывает права,
Заявил о себе
бангалорский сорвиголова!
Отпечатки ладошек
пускай сохраняет стена —
То ли черные звезды,
то ль огненные письмена.
В них таинственный смысл,
и его расшифровка трудна,
Надо знать этот мир,
все события и племена.
Отпечатки пылают
при плоской восточной луне,
И немножечко грустно,
что в детстве не выпало мне
Отпечатка ладошки
оставить на белой стене
И себя утвердить
в растопыренной пятерне.
Прослушать стихотворение
Еще когда мы были юными…
Точнее, с самой колыбели,
О людях мы светлее думали,
Чем есть они на самом деле.
Мы подрастали в детском садике,
Был каждый грамм пшена сосчитан.
Уже тогда красавцы всадники
Нас взяли под свою защиту.
Мы никому не разрешили бы
Упомянуть — хоть в кратком слове —
О том, что их шинели вшивые
И сабли в ржавых пятнах крови.
Благоговенье это детское
Мы пронесли сквозь бури века,
Влюбленные во все советское
И верящие в человека.
Вы скажете: а где же критика,
А где мученья и сомненья?
У атакующих спросите-ка
За пять минут до наступленья.
Нет, для сочувствия умильного
Своих устоев не нарушу:
В большом походе — право сильного —
Боль не выпячивать наружу.
Пусть слабые пугливо мечутся,
В потемках тычутся без цели,
С мечтою нашей человечеству
Светлее жить — на самом деле.
Прослушать стихотворение
Одному поколенью на плечи —
Не слишком ли много?
Испытаний и противоречий
Не слишком ли много?
Я родился в войну мировую,
Зналось детство с гражданской войною,
И прошел полосу моровую,
И макуха
Знакома со мною,
И разруха
Знакома со мною.
Старый мир напоследок калечил,
Но убить нас не смог он.
Одному поколенью на плечи —
Не слишком ли много?
А считалось, что только одною
Мировою войною
Вся судьба одного поколенья
Ограничена строго.
Сколько дней я сгорал
В окруженьи,
Сколько лет я бежал
В наступленье —
Не слишком ли много?
Так дымились Освенцима печи,
Что черны все тропинки до бога.
Одному поколенью на плечи —
Не слишком ли много?
Путешественнику полагалось
Два — от силы — кочевья,
Борзый конь, и натянутый парус,
И восторг возвращенья.
Нам — транзитные аэродромы,
Вновь и снова дорога.
И разлук и моторного грома
Не слишком ли много?
Одиссею — одна Одиссея…
Нам же этого мало.
Раз в столетие землетрясенье
На планете бывало.
Трижды видел, как горы качались,
Дважды был я в цунами.
(А ведь жизнь —
Только в самом начале,
Говоря между нами.)
Это б в прежнее время хватило
Биографий на десять.
Если вихрем тебя закрутило,
На покой не надейся.
Только мы не песчинками были
В этом вихре,
А ветром,
Не легендою были,
А былью,
И не тьмою,
А светом.
Равнодушные с мнимым участьем
Соболезнуют, щурясь убого.
Только думают сами —
Поменяться бы с нами местами.
Одному поколению счастья
Не слишком ли много?
А они-то ведь, кажется, правы!
И меняться местами,
Нашей выстраданной славой
Ни за что
и ни с кем
мы не станем!